Полуденное солнце стояло над головой густо пахло.  К.Г.Паустовский

песенкЕ, жаворонок. Полный ощущения неопределённой опасности, Алексей оглядел лесосеку. Вырубка была свежа, незапущенная, хвоя на неразделанных деревьях не успела ещё повять и пожелтеть...Лесорубы могут вот-вот прийти. Алексей по-звериному чувствовал, что кто-то внимательно и неотрывно следит за ним. Треснула ветка. Он оглянулся и увидел, что несколько ветвей жили какой-то особой жизнью, не в такт общему движению. И почудилось - Алексею, что оттуда доносился взволнованный человеческий шепот. "Что это Зверь, человек?" - подумал Алексей, и ему показалось, что в кустах кто-то говорит по - русски. От этого он почувствовал сумасшедшую радость...Совершенно не задумываясь, кто там - друг или враг, Алексей издал торжествующий вопль, всем телом рванулся вперёд и тут же со стоном упал как подрубленный

1.Определите стиль речи 2.составьте схему предложений в первом абзаце 3.расскажите о правописании не с причастиями на примере предложений из текста 4.найдите в тексте обособленные обстоятельства и объясните постановку знаков препинания 5.выполните морфологический разбор слова по-звериному

1)Это художественный стиль речи, потому-что присутствуют слова в переносном значение. 2) я думаю что, в 1 предложении схема деепричастного оборота (солнце)-это опред.слово, а захлёбываясь в собственной немудрёной песенке(это деепричастный оборот). 3) Не пишется слитно когда является приставкой, когда это одиночное полное причастие, и с причастиями которые без не употребляются, в данном случае не пишется слитно так как является одиночным и полным причастиям, и слово которое без не не употребляется (немудрёной). 4) густо пахло смолой, и где-то высоко, вырубка была свежа,захлёбываясь в собственной немудрёной песенки, совершенно не задумываясь, деепричастные обороты тоже являются обособленными обстоятельствами. Обособленные обстоятельствп и деепричастные обороты мы всегда с двух сторон выделяем запятыми. 5) По-звериному - определительное наречие образа и способа действия (как?), неизменяемое, в предложение является обстоятельством, подчёркивается тире точкой.

Когда при Берге произносили слово "родина", он усмехался. Он не понимал, что это значит. Нет.
Родина, земля отцов, страна, где он родился, - в конечном счёте не всё ли равно, где человек появился на свет.
Один его товарищ даже родился в океане на грузовом пароходе между Америкой и Европой.
Где родина этого человека? - спрашивал себя Берг, задумываясь непонимающей пока головой. -
Неужели океан - эта монотонная равнина воды, чёрная от ветра и гнетущая сердце постоянной тревогой?
Берг видел океан. Когда он учился живописи в Париже, ему случалось бывать на берегах Ла-Манша.
Океан был ему не сродни. К нему не звала душа.
Земля отцов! Берг не чувствовал никакой привязанности ни к своему детству во времени былом,
ни к маленькому еврейскому городку на Днепре, где его дед ослеп за дратвой и сапожным шилом…
Во время гражданской войны Берг не замечал тех мест, где ему приходилось драться.
Он насмешливо пожимал плечами, когда бойцы с особенным светом в глазах говорили,
что вот, мол, скоро отобьём у белых свои родные места и напоим коней водой из родного Дона, где мы до войны жили.
Трепотня! - мрачно говорил Берг. - У таких, как мы, нет и не может быть родины, братцы.
Эх, Берг, сухарная душа! - с тяжелым укором отвечали бойцы. –
Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты свою землю не любишь, чудак.
А ещё художник! Что-то в воображении у тебя не так!
Может быть, поэтому Бергу и не удавались пейзажи.
Он предпочитал портрет, жанр и, наконец, плакат, полный страстей.
Он старался найти стиль своего времени, но эти попытки были полны неудач и неясностей.
Как-то ранней осенью Берг получил письмо от художника Ярцева. Он звал его приехать в муромские леса,
где проводил лето. Тут всюду, - писал он, - чудеса!
Берг дружил с Ярцевым и, кроме того, несколько лет не уезжал из Москвы. Он поехал.
На глухой станции за Владимиром Берг пересел на поезд узкоколейной дороги и с удовольствием дальше ехад!
Август стоял жаркий и безветренный. В поезде пахло ржаным хлебом, и вдруг потом -
ему казалось, что он дышит не воздухом, а удивительным солнечным светом!
Кузнечики кричали на полянах, заросших белой засохшей гвоздикой.
На полустанках пахло немудрыми полевыми цветами и, казалось, земляникой.
Ярцев жил далеко от безлюдной станции, в лесу, на берегу глубокого озера с водой, чёрной слегка.
Он снимал избу у лесника.
Вёз Берга на озеро сын лесника Ваня Зотов - сутулый и застенчивый мальчик.
Дождя не было. Лёгкие тени ветвей дрожали на чистом полу, а за дверью сияла тихая синева.
Слово "сияние" Берг встречал только в книгах поэтов, считал его выспренним и лишённым ясного смысла,
чтобы почувствовать его до конца.
Но теперь он понял, как точно это слово передаёт тот особый свет, какой исходит от сентябрьского неба и Солнца.
Паутина летала над озером, каждый жёлтый лист на траве горел от света, как бронзовый слиток в тени дубрав.
Ветер нёс запахи лесной горечи и вянущих трав.
Берг взял краски, бумагу и, не напившись даже чаю, пошёл на озеро. Ваня перевёз его на дальний берег.
Берг торопился.
Леса, наискось освещённые Солнцем, казались ему грудой лёгкой медной руды, которую от видел как одну цветущую груду.
Задумчиво свистели в синем воздухе последние птицы и облака растворялись в небе, подымаясь к зениту.
Берг торопился. Он хотел всю силу красок, всё умение своих рук и зоркого глаза,
всё то, что дрожало где-то на сердце, отдать этой бумаге - сразу,
чтобы хоть в сотой доле изобразить великолепие этих лесов, умирающих величаво и просто,
что раньше ему не удавалось ни разу…
Берг торопился. Глухой сумрак прошёл внезапной волной по листве. Золото меркло. Воздух тускнел.
Далекий грозный ропот прокатился от края до края лесов и замер где-то над гарями, но в воздухе - будто висел.
Берг не оборачивался.

Осенняя гроза, - ответил рассеянно Берг и начал работать ещё лихорадочнее – как будто подгонялся грозой.
Гром расколол небо, вздрогнула чёрная вода, как в чёрной глубине колодца,
но в лесах ещё бродили последние отблески Солнца.
Ваня потянул его руку:
Ой!

Берг не обернулся. Спиной он чувствовал, что сзади идёт дикая тьма, пыль, застилая горизонта границы -
уже листья летели ливнем и, спасаясь от грозы, низко неслись над мелколесьем испуганные птицы.
Берг торопился. Оставалось всего несколько мазков. Ему хотелось запечатлеть эти чудеса!
Ваня схватил его за руку. Берг услышал стремительный гул, будто океаны шли на него, затопляя леса.
Тогда Берг оглянулся. Чёрный дым падал на озеро. Леса качались.
За ними свинцовой стеной шумел ливень, изрезанный трещинами молний. Примчались!
Первая тяжелая капля щёлкнула по руке. На глади озеро первые капли дождя тоже явились.
Берг быстро спрятал этюд в ящик, снял куртку, обернул ею ящик и схватил маленькую коробку с акварелью.
В лицо ударила водяная пыль. Мокрые листья закружились и залепили глаза, как метелью.
Молния расколола соседнюю сосну. Ливень обрушился с низкого неба и Берг с Ваней бросились к челну.
Мокрые и дрожащие от холода Берг и Ваня через час добрались до сторожки, в тёплую тишину.
В сторожке Берг обнаружил пропажу коробочки с акварелью.
Краски были потеряны, - великолепные краски Лефранка.
Берг искал их два дня, но, конечно, ничего не нашёл.
Жаль, такая утрата – это как долго заживающая ранка.
Через два месяца в Москве Берг получил письмо, написанное большими корявыми буквами,
которые только Ваня мог так криво поставить:
"Здравствуйте, товарищ Берг, - писал Ваня. –
Отпишите, что делать с вашими красками и как их вам доставить.
Как вы уехали, я искал их две недели, всё обшарил, пока нашёл, только сильно простыл –
потому уже были дожди, но теперь хожу, хотя раньше очень слаб был.
Папаня говорит, что было у меня воспаление в лёгких. Так что вы не сердитесь, я про краски не забыл.
Пришлите мне, если есть какая возможность, книгу про наши леса и всякие деревья - хочется всё знать,
и цветных карандашей - очень мне охота рисовать.
У нас уже падал снег, да стаял, а в лесу, где под какой ёлочкой, - смотришь, и сидит заяц. Он здесь таков.
Летом очень будем вас ждать в наши родные места.
Остаюсь Ваня Зотов".
Вместе с письмом Вани принесли извещение о выставке, - Берг должен был участвовать в ней.
Его попросили сообщить, сколько своих вещей и под каким названием он выставит.
И приписка: сообщить, если возможно, быстрей.
Берг сел к столу и быстро написал, войдя от своей мысли почти в раж:
"Выставляю только один этюд акварелью, сделанный мною этим летом, - мой первый пейзаж"…
Была полночь. Мохнатый снег падал снаружи на подоконник и светился магическим огнём –
отблеском уличных фонарей. Какой волшебный свет от снега!
В соседней квартире кто-то играл на рояле сонату Грига.
Мерно и далеко били часы на Спасской башне. Их когда-то волшебник создал!
Потом они заиграли "Интернационал".
Берг долго сидел, улыбаясь.
Конечно, краски Лефранка он подарит Ване. Ведь его родина – страна чарующей новизны.
Берг хотел проследить, какими неуловимыми путями появилось у него ясное и радостное чувство родины.
Оно зрело годами, десятилетиями революционных лет, где он учился только прекрасному всему,
но последний толчок дал лесной край, осень, крики журавлей и Ваня Зотов. Почему?
Берг никак не мог найти ответа,
хотя и знал, что прекрасней нашей родины - нет страны света!
Эх, Берг, сухарная душа! - вспомнил он слова бойцов. - Какой с тебя боец и создатель новой жизни,
когда ты землю свою не любишь, чудак!
А ещё художник! Что-то у тебя не так!
Бойцы были правы. Теперь Берг знал, что он связан со своей страной не только разумом,
не только своей преданностью революции, но и всем сердцем, как художник, и умом,
и что любовь к родине сделала его умную, но сухую жизнь тёплой, весёлой
и во сто крат более прекрасной, чем в детстве былом,
когда его дед ослеп за дратвой и сапожным шилом.
(По рассказу Г.К. Паустовского 1936 года, период войны в Испании.)

_____
Г.К. Паустовский. Акварельные краски! (Отрывок)
Когда при Берге произносили слово "родина", он усмехался. Он не понимал, что это значит.
Родина, земля отцов, страна, где он родился, - в конечном счете не все ли равно, где человек поя-вился на свет. Один его товарищ даже родился в океане на грузовом пароходе между Америкой и Европой.
- Где родина этого человека? - спрашивал себя Берг. - Неужели океан - эта монотонная равнина воды, черная от ветра и гнетущая сердце постоянной тревогой?
Берг видел океан. Когда он учился живописи в Париже, ему случалось бывать на берегах ЛаМанша. Океан был ему не сродни.
Земля отцов! Берг не чувствовал никакой привязанности ни к своему детству, ни к маленькому еврейскому городку на Днепре, где его дед ослеп за дратвой и сапожным шилом…
Во время гражданской войны Берг не замечал тех мест, где ему приходилось драться. Он насмешливо пожимал плечами, когда бойцы, с особенным светом в глазах говорили, что вот, мол, скоро отобьем у белых свои родные места и напоим коней водой из родимого Дона.
- Трепотня! - мрачно говорил Берг. - У таких, как мы, нет и не может быть родины.
- Эх, Берг, сухарная душа! - с тяжелым укором отвечали бойцы. - Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты землю не любишь, чудак. А еще художник!
Может быть, поэтому Бергу и не удавались пейзажи. Он предпочитал портрет, жанр и, наконец, плакат. Он старался найти стиль своего времени, но эти попытки были полны неудач и неясностей…
Как-то ранней осенью Берг получил письмо от художника Ярцева. Он звал его приехать в муромские леса, где проводил лето. Берг дружил с Ярцевым и, кроме того, несколько лет не уезжал из Москвы. Он поехал.
На глухой станции за Владимиром Берг пересел на поезд узкоколейной дороги.
Август стоял жаркий и безветренный. В поезде пахло ржаным хлебом. Берг сидел на подножке вагона, жадно дышал, и ему казалось, что он дышит не воздухом, а удивительным солнечным светом.
Кузнечики кричали на полянах, заросших белой засохшей гвоздикой. На полустанках пахло немудрыми полевыми цветами.
Ярцев жил далеко от безлюдной станции, в лесу, на берегу глубокого озера с черной водой. Он снимал избу у лесника.
Вёз Берга на озеро сын лесника Ваня Зотов - сутулый и застенчивый мальчик. Дождя не было. Легкие тени ветвей дрожали на чистом полу, а за дверью сияла тихая синева. Слово "сияние" Берг встречал только в книгах поэтов, считал его выспренним и лишенным ясного смысла. Но теперь он понял, как точно это слово передает тот особый свет, какой исходит от сентябрьского неба и Солнца. Паутина летала над озером, каждый жёлтый лист на траве горел от света, как бронзовый слиток. Ветер нес запахи лесной горечи и вянущих трав.
Берг взял краски, бумагу и, не напившись даже чаю, пошёл на озеро. Ваня перевёз его на дальний берег. Берг торопился. Леса, наискось освещённые Солнцем, казались ему грудами легкой медной руды. Задумчиво свистели в синем воздухе последние птицы, и облака растворялись в небе, подымаясь к зениту. Берг торопился. Он хотел всю силу красок, всё умение своих рук и зоркого глаза, всё то, что дрожало где-то на сердце, отдать этой бумаге, чтобы хоть в сотой доле изобразить великолепие этих лесов, умирающих величаво и просто…
Глухой сумрак прошёл внезапной волной по листве. Золото меркло. Воздух тускнел. Далекий грозный ропот прокатился от края до края лесов и замер где-то над гарями. Берг не оборачивался.
Гроза заходит! - крикнул Ваня. - Надо домой!
Осенняя гроза, - ответил рассеянно Берг и начал работать ещё лихорадочнее.
Гром расколол небо, вздрогнула чёрная вода, но в лесах еще бродили последние отблески солнца.
Ваня потянул его руку:
Глянь назад. Глянь, страх какой!
Берг не обернулся. Спиной он чувствовал, что сзади идёт дикая тьма, пыль, - уже листья летели ливнем и, спасаясь от грозы, низко неслись над мелколесьем испуганные птицы.
Берг торопился. Оставалось всего несколько мазков. Ваня схватил его за руку. Берг услышал стремительный гул, будто океаны шли на него, затопляя леса. Тогда Берг оглянулся. Чёрный дым падал на озеро. Леса качались. За ними свинцовой стеной шумел ливень, изрезанный трещинами молний. Первая тяжелая капля щелкнула по руке.
Берг быстро спрятал этюд в ящик, снял куртку, обернул ею ящик и схватил маленькую коробку с акварелью. В лицо ударила водяная пыль. Метелью закружились и залепили глаза мокрые листья. Молния расколола соседнюю сосну. Ливень обрушился с низкого неба, и Берг с Ваней бросились к челну. Мокрые и дрожащие от холода Берг и Ваня через час добрались до сторожки. В сторожке Берг обнаружил пропажу коробочки с акварелью. Краски были потеряны, - великолепные краски Лефранка. Берг искал их два дня, но, конечно, ничего не нашёл.
Через два месяца в Москве Берг получил письмо, написанное большими корявыми буквами. "Здравствуйте, товарищ Берг, - писал Ваня. - Отпишите, что делать с вашими красками и как их вам доставить. Как вы уехали, я искал их две недели, все обшарил, пока нашёл, только сильно простыл – потому уже были дожди, но теперь хожу, хотя еще очень слабый. Папаня говорит, что было у меня воспаление в лёгких. Так что вы не сердитесь. Пришлите мне, если есть какая возможность, книгу про наши леса и всякие деревья и цветных карандашей - очень мне охота рисовать. У нас уже падал снег, да стаял, а в лесу, где под какой ёлочкой, - смотришь, и сидит заяц. Летом очень будем вас ждать в наши родные места.
Остаюсь Ваня Зотов".
Вместе с письмом Вани принесли извещение о выставке, - Берг должен был в ней участвовать. Его попросили сообщить, сколько своих вещей и под каким названием он выставит.
Берг сел к столу и быстро написал: "Выставляю только один этюд акварелью, сделанный мною этим летом, - мой первый пейзаж".
Была полночь. Мохнатый снег падал снаружи на подоконник и светился магическим огнем – отблеском уличных фонарей. В соседней квартире кто-то играл на рояле сонату Грига. Мерно и далеко били часы на Спасской башне. Потом они заиграли "Интернационал". Берг долго сидел, улыбаясь. Конечно, краски Лефранка он подарит Ване. Берг хотел проследить, какими неуловимыми путями появилось у него ясное и радостное чувство родины. Оно зрело годами, десятилетиями революционных лет, но последний толчок дал лесной край, осень, крики журавлей и Ваня Зотов. Почему? Берг никак не мог найти ответа, хотя и знал, что это было так.
Эх, Берг, сухарная душа! - вспомнил он слова бойцов. - Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты землю свою не любишь, чудак!
Бойцы были правы. Берг знал, что теперь он связан со своей страной не только разумом, не только своей преданностью революции, но и всем сердцем, как художник, и что любовь к родине сделала его умную, но сухую жизнь тёплой, весёлой и во сто крат более прекрасной, чем раньше.
1936 год.

* * *
Полуденное солнце стояло над головой, густо пахло смолой, и где-то высоко над не оттаявшей ещё землёй звенел, заливался, захлёбываясь в собственной своей немудрёной песенке, жаворонок.

Полный ощущения неопределённой опасности, Алексей оглядел лесосеку. Вырубка была свежая, незапущенная, хвоя на неразделанных деревьях не успела ещё повять и пожелтеть… Лесорубы могут вот-вот прийти.

Алексей по-звериному чувствовал, что кто-то внимательно и неотрывно следит за ним.

Треснула ветка. Он оглянулся и увидел, что несколько ветвей жили какой-то особой жизнью не в такт общему движению. И почудилось Алексею, что оттуда доносился взволнованный человеческий шёпот.

«Что это? Зверь, человек?» - подумал Алексей, и ему показалось, что в кустах кто-то говорит по-русски. От этого он почувствовал сумасшедшую радость… Совершенно не задумываясь, кто там – друг или враг, Алексей издал торжествующий вопль, всем телом рванулся вперёд и тут же со стоном упал как подрубленный…
(По Б. Полевому. 134 слова.)
* * *
Современный русский язык – это сложное единство литературного языка, диалектов, просторечия.

Русский литературный язык, прошедший долгий путь развития, стал более разнородным. Его носители различаются по социальному положению, месту жительства, профессии, по уровню образования и культуры. И сам литературный язык разделился на две разновидности – книжный язык и разговорную речь.

Книжный язык – это язык научных трудов, художественной литературы, деловой переписки, газет и журналов, телевидения и радио. Разговорный – язык неофициального общения. Он считается самостоятельной системой внутри общей системы литературного языка. На нём говорят дома, на улице, в семье, с друзьями и знакомыми.

Современные носители русского литературного языка владеют обеими его разновидностями. А, например, русские эмигранты, уехавшие из страны в первые десятилетия ХХ века, и их потомки практически не знают современной разговорной речи. Даже в быту они говорят на книжном языке начала века. Вот почему их речь может показаться несколько искусственной.


* * *
Лето мы провели в Серебряном Бору, в старинном заброшенном доме с маленькими лестницами-переходами, с резными деревянными потолками, с коридорами, внезапно кончавшимися глухой стеной. Всё в этом доме скрипело. Двери по-своему, ставни по-своему. Одна большая комната была заколочена наглухо. Но и там поскрипывало, шуршало. И вдруг начинался мерный дребезжащий стук, как будто молоточек в часах бил мимо звонка. На чердаке росли дождевики, иностранные книги валялись с вырванными страницами, без переплётов.

Когда-то дом принадлежал старой цыганке-графине. Это было загадочно. По слухам, она перед смертью замуровала клад.

Персидская сирень густо росла вокруг развалившихся беседок. Вдоль зелёных дорожек стояли статуи. Они были не похожи на греческих богов.

Такая хорошая жизнь была только в начале лета, едва мы переехали в Серебряный Бор.

(В. Каверин, 118 слов)

* * *
Поэзия – слово греческое, оно происходит от глагола творю, создаю. Поэзия – это то, что создано, вернее, воссоздано человеком, его мыслью, чувством, воображением.

Древние греки, как известно, называли поэзией искусство человеческой речи вообще, имея в виду прозу и стихи, театральную декламацию и философский спор, судебную речь и поздравление другу.

В настоящее время мы называем поэзией только стихотворное искусство, однако в нашем сознании живо представление о поэзии как о чём-то возвышенном, красивом, необычном. Разумеется, любить читать, писать стихи может лишь тот, кто обладает способностью входить в неосязаемый, невидимый мир (в отличие от кино и театра), неслышимый (в отличие от музыки), лишь воображаемый.

Страдать, удивляться, радоваться, негодовать по поводу того, что лично тебя не касается, что, может быть, было с другими, может быть, и не было. Конечно, поэтическое начало в человеке плохо уживается с эгоизмом, пошлостью, корыстолюбием. Оно либо победит и вытеснит зло, либо покинет вас незаметно, но навсегда. Недаром злые люди, как правило, не любят стихов.

(По Е. Дрыжаковой, 153 слова.)

III Как в Наталье, в ее крестьянской простоте, во всей ее прекрасной и жалкой душе, порожденной Суходолом, было очарование и в суходольской разоренной усадьбе. Пахло жасмином в старой гостиной с покосившимися полами. Сгнивший, серо-голубой от времени балкон, с которого, за отсутствием ступенек, надо было спрыгивать, тонул в крапиве, бузине, бересклете. В жаркие дни, когда его пекло солнце, когда были отворены осевшие стеклянные двери и веселый отблеск стекла передавался в тусклое овальное зеркало, висевшее на стене против двери, все вспоминалось нам фортепиано тети Тони, когда-то стоявшее под этим зеркалом. Когда-то играла она на нем, глядя на пожелтевшие ноты с заглавиями в завитушках, а он стоял сзади, крепко подпирая талию левой рукой, крепко сжимая челюсти и хмурясь. Чудесные бабочки -- и в ситцевых пестреньких платьицах, и в японских нарядах, и в черно-лиловых бархатных шалях -- залетали в гостиную. И перед отъездом он с сердцем хлопнул однажды ладонью по одной из них, трепетно замиравшей на крышке фортепиано. Осталась только серебристая пыль. Но, когда девки, по глупости, через несколько дней стерли ее, с тетей Тоней сделалась истерика. Мы выходили из гостиной на балкон, садились на теплые доски -- и думали, думали. Ветер, пробегая по саду, доносил до нас шелковистый шелест берез с атласно-белыми, испещренными чернью стволами и широко раскинутыми зелеными ветвями, ветер, шумя и шелестя, бежал с полей -- и зелено-золотая иволга вскрикивала резко и радостно, колом проносясь над белыми цветами за болтливыми галками, обитавшими с многочисленным родством в развалившихся трубах и в темных чердаках, где пахнет старыми кирпичами и через слуховые окна полосами падает на бугры серо-фиолетовой золы золотой свет; ветер замирал, сонно ползали пчелы по цветам у балкона, совершая свою неспешную работу, -- и в тишине слышался только ровный, струящийся, как непрерывный мелкий дождик, лепет серебристой листвы тополей... Мы бродили по саду, забирались в глушь окраин. Там, на этих окраинах, слившихся с хлебами, в прадедовской бане с провалившимся потолком, в той самой бане, где Наталья хранила украденное у Петра Петровича зеркальце, жили белые трусы. Как они мягко выпрыгивали на порог, как странно, шевеля усами и раздвоенными губами, косили они далеко расставленные, выпученные глаза на высокие татарки, кусты белены и заросли крапивы, глушившей терн и вишенник! А в полураскрытой риге жил филин. Он сидел на перемете, выбрав место посумрачнее, торчком подняв уши, выкатив желтые слепые зрачки -- и вид у него был дикий, чертовский. Опускалось солнце далеко за садом, в море хлебов, наступал вечер, мирный и ясный, куковала кукушка в Трошином лесу, жалобно звенели где-то над лугами жалейки старика-пастуха Степы... Филин сидел и ждал ночи. Ночью все спало -- и поля, и деревня, и усадьба. А филин только и делал, что ухал и плакал. Он неслышно носился вкруг риги, по саду, прилетал к избе тети Тони, легко опускался на крышу -- и болезненно вскрикивал... Тетя просыпалась на лавке у печки. -- Исусе сладчайший, помилуй мя, -- шептала она, вздыхая. Мухи сонно и недовольно гудели по потолку жаркой, темной избы. Каждую ночь что-нибудь будило их. То корова чесалась боком о стену избы; то крыса пробегала по отрывисто звенящим клавишам фортепиано и, сорвавшись, с треском падала в черепки, заботливо складываемые тетей в угол; то старый черный кот с зелеными глазами поздно возвращался откуда-то домой и лениво просился в избу; или же прилетал вот этот филин, криками своими пророчивший беду. И тетя, пересиливая дремоту, отмахиваясь от мух, в темноте лезших в глаза, вставала, шарила по лавкам, хлопала дверью -- и, выйдя на порог, наугад запускала вверх, в звездное небо, скалку. Филин, с шорохом, задевая крыльями солому, срывался с крыши -- и низко падал куда-то в темноту. Он почти касался земли, плавно доносился до риги и, взмыв, садился на ее хребет. И в усадьбу опять доносился его плач. Он сидел, как будто что-то вспоминая, -- и вдруг испускал вопль изумления; смолкал -- и внезапно принимался истерически ухать, хохотать и взвизгивать; опять смолкал -- и разражался стонами, всхлипываниями, рыданиями... А ночи, темные, теплые, с лиловыми тучками, были спокойны, спокойны. Сонно бежал и струился лепет сонных тополей. Зарница осторожно мелькала над темным Трошиным лесом -- и тепло, сухо пахло дубом. Возле леса, над равнинами овсов, на прогалине неба среди туч, горел серебряным треугольником, могильным голубцом Скорпион... Поздно возвращались мы в усадьбу. Надышавшись росой, свежестью степи, полевых цветов и трав, осторожно поднимались мы на крыльцо, входили в темную прихожую. И часто заставали Наталью на молитве перед образом Меркурия. Босая, маленькая, поджав руки, стояла она перед ним, шептала что-то, крестилась, низко кланялась ему, невидному в темноте, -- и все это так просто, точно беседовала она с кем-то близким, тоже простым, добрым, милостивым. -- Наталья? -- тихо окликали мы. -- Я-с? -- тихо и просто отзывалась она, прерывая молитву. -- Что же ты не спишь до сих пор? -- Да авось еще в могиле-с наспимся... Мы садились на коник, раскрывали окно; она стояла, поджав руки. Таинственно мелькали зарницы, озаряя темные горницы; перепел бил где-то далеко в росистой степи. Предостерегающе-тревожно крякала проснувшаяся на пруде утка... -- Гуляли-с? -- Гуляли. -- Что ж, дело молодое... Мы, бывалыча, так-то все ночи напролет прогуливали... Одна заря выгонит, другая загонит... -- Хорошо жилось прежде? -- Хорошо-с... И наступало долгое молчание. -- Чего это, нянечка, филин кричит? -- говорила сестра. -- Не судом кричит-с, пропасти на него нету. Хоть бы из ружья постращать. А то прямо жуть, все думается: либо к беде какой? И все барышню пугает. А она ведь до смерти пуглива! -- А как захворала она? -- Да известно-с: все слезы, слезы, тоска... Потом молиться зачали... Да все лютее с нами, с девками, да все сердитей с братцами... И, вспоминая арапники, мы спрашивали: -- Не дружно, значит, жили? -- Куда как дружно! А уж особливо после того, как заболели-то оне, как дедушка померли, как вошли в силу молодые господа и женился покойник Петр Петрович. Горячие все были -- чистый порох! -- А пороли дворовых часто? -- Этого у нас и в заведенье не было-с. Я как провинилась-то! А и было-то всего-навсего, что приказали Петр Петрович голову мне овечьими ножницами оболванить, затрапезную рубаху надеть да на хутор отправить... -- А чем же ты провинилась? Но ответ далеко не всегда следовал прямой и скорый. Рассказывала Наталья порою с удивительной прямотой и тщательностью; но порою запиналась, что-то думала; потом легонько вздыхала, и по голосу, не видя лица в сумраке, мы понимали, что она грустно усмехается: -- Да тем и провинилась... Я ведь уж сказывала... Молода-глупа была-с. "Пел на грех, на беду соловей во саду..." А, известно, дело мое было девичье... Сестра ласково спросила ее: -- Ты уж скажи, нянечка, стихи эти до конца. И Наталья смущалась. -- Это не стихи-с, а песня... Да я ее и не упомню-с теперь. -- Неправда, неправда! -- Ну, извольте-с... И скороговоркой кончала: -- "Как на грех, на беду..." То бишь: "Пел на грех, на беду соловей во саду -- песню томную... Глупой спать не давал -- в ночку темную..." Пересиливая себя, сестра спрашивала: -- А ты очень была влюблена в дядю? И Наталья тупо и кратко шептала: -- Очень-с. -- Ты всегда поминаешь его на молитве? -- Всегда-с. -- Ты, говорят, в обморок упала, когда тебя везли в Сошки? -- В оморок-с. Мы, дворовые, страшные нежные были... жидки на расправу... не сравнять же с серым однодворцем! Как повез меня Евсей Бодуля, отупела я от горя и страху... В городе чуть не задохнулась с непривычки. А как выехали в степь, таково мне нежно да жалостно стало! Метнулся офицер навстречу, похожий на них,-- крикнула я, да и замертво! А пришедчи в себя, лежу этак в телеге и думаю: хорошо мне теперь, ровно в царстве небесном! -- Строг он был? -- Не приведи господи! -- Ну, а все-таки своенравнее всех тетя была? -- Оне-с, оне-с. Докладываю же вам: их даже к угоднику возили. Натерпелись мы страсти с ними! Им бы жить да поживать теперь, как надобно, а оне погордилися, да и тронулись... Как любил их Войткевич-то! Ну, да вот поди ж ты! -- Ну, а дедушка? -- Те что ж? Те слабы умом были. А, конечно, и с ними случалось. Все в ту пору были пылкие... Да зато прежние-то господа нашим братом не брезговали. Бывалыча, папаша ваш накажут Герваську в обед, -- энтого и следовало! -- а вечером, глядь, уж на дворне жируют, на балалайках с ним жундят... -- А скажи,-- он хорош был, Войткевич-то? Наталья задумывалась. -- Нет-с, не хочу соврать: вроде калмыка был. А сурьезный, настойчивый. Все стихи ей читал, все напугивал: мол, помру и приду за тобой... -- Ведь и дед от любви с ума сошел? -- Те по бабушке. Это дело иное, сударыня. Да и дом у нас был сумрачен, -- не веселый, бог с ним. Вот извольте послушать мои глупые слова... И неторопливым шепотом начинала Наталья долгое, долгое повествование...

Екатерина хотела устроить на Неглинке, у Кузнецкого моста, водопад и поставить над ним свою статую, но из этого ничего не вышло.

По зимам на льду Неглинки бывали жестокие кулачные бои. Школяры греко-славянской академии сворачивали свинчатками хрящи студентам. В двенадцатом году наполеоновская гвардия мыла в Неглинке сапоги. В двадцатых годах прошлого века Неглинку загнали в подземную трубу. А сейчас мы едем под Неглинкой в этом блестящем вагоне.

– А нам, – неожиданно сказала девушка и смутилась, – а нам из-за этой Неглинки пришлось очень трудно: здесь плывуны. Постоянно прорывалась вода, крепления трещали как спички, перемычки сносило одним ударом. Бывало, работали по пояс в воде. Боялись мы этой Неглинки, но ничего, одолели.

– Вот видите! – укоризненно сказал ученый писателю. – Вот видите! Вы слепой человек.

– Что я должен видеть? Ученый пожал плечами:

– Да посмотрите вы на нее, наконец!

Писатель взглянул на девушку. Она засмеялась, и он засмеялся, и неожиданно ощутил радость от стремительного хода поезда, льющейся за окнами реки огней, гула колес.

На Крымской площади они вышли. Серебряный свет снегов стоял над Парком культуры и отдыха. Кое-где еще горели прозрачные, острые огни.

Девушка побежала по реке на лыжах. Лыжи шуршали и звенели по насту. Девушка оглянулась и помахала на прощанье рукой.

Акварельные краски

Когда при Берге произносили слово «родина», он усмехался. Он не понимал, что это значит. Родина, земля отцов, страна, где он родился, – в конечном счете не все ли равно, где человек появился на свет. Один его товарищ даже родился в океане на грузовом пароходе между Америкой и Европой.

– Где родина этого человека? – спрашивал себя Берг. – Неужели океан – эта монотонная равнина воды, черная от ветра и гнетущая сердце постоянной тревогой?

Берг видел океан. Когда он учился живописи в Париже, ему случалось бывать на берегах Ла-Манша. Океан был ему не сродни.

Земля отцов! Берг не чувствовал никакой привязанности ни к своему детству, ни к маленькому еврейскому городку на Днепре, где его дед ослеп за дратвой и сапожным шилом.

Родной город вспоминался всегда как выцветшая и плохо написанная картина, густо засиженная мухами. Он вспоминался, как пыль, сладкая вонь помоек, сухие тополя, грязные облака над окраинами, где в казармах муштровали солдат – защитников отечества.

Во время гражданской войны Берг не замечал тех мест, где ему приходилось драться. Он насмешливо пожимал плечами, когда бойцы с особенным светом в глазах говорили, что вот, мол, скоро отобьем у белых свои родные места и напоим коней водой из родимого Дона.

– Трепотня! – говорил Берг. – У таких, как мы, нет и не может быть родины.

– Эх, Берг, сухарная душа! – отвечали с тяжелым укором бойцы. – Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты землю свою не любишь, чудак. А еще художник.

Может быть, поэтому Бергу и не удавались пейзажи. Он предпочитал портрет, жанр и, наконец, плакат. Он старался найти стиль своего времени, но эти попытки были полны неудач и неясностей.

Годы проходили над Советской страной, как широкий ветер, – прекрасные годы труда и преодолений. Годы накапливали опыт, традиции. Жизнь поворачивалась, как призма, новой гранью, и в ней свежо и временами не совсем для Берга понятно преломлялись старые чувства – любовь, ненависть, мужество, страдание и, наконец, чувство родины.

Как-то ранней осенью Берг получил письмо от художника Ярцева. Он звал его приехать в муромские леса, где проводил лето. Берг дружил с Ярцевым и, кроме того, несколько лет не уезжал из Москвы. Он поехал.

На глухой станции за Владимиром Берг пересел на поезд узкоколейной дороги.

Август стоял жаркий и безветренный. В поезде пахло ржаным хлебом. Берг сидел на подножке вагона, жадно дышал, и ему казалось, что он дышит не воздухом, а удивительным солнечным светом.

Кузнечики кричали на полянах, заросших белой засохшей гвоздикой. На полустанках пахло немудрыми полевыми цветами.

Ярцев жил далеко от безлюдной станции, в лесу, на берегу глубокого озера с черной водой. Он снимал избу у лесника.

Вез Берга на озеро сын лесника Ваня Зотов – сутулый и застенчивый мальчик.

Телега стучала по корням, скрипела в глубоких песках. Иволги печально свистели в перелесках. Желтый лист изредка падал на дорогу. Розовые облака стояли высоко, в небе над вершинами мачтовых сосен.

Берг лежал в телеге, и сердце у него глухо и тяжело билось.

«Должно быть, от воздуха», – думал Берг.

Озеро Берг увидел внезапно сквозь чащу поредевших лесов. Оно лежало косо, как бы подымалось к горизонту, а за ним просвечивали сквозь тонкую мглу заросли золотых берез. Мгла над озером висела от недавних лесных пожаров. По черной, как деготь, прозрачной воде плавали палые листья. На озере Берг прожил около месяца. Он не собирался работать и не взял с собой масляных красок. Он привез только маленькую коробку с французской акварелью Лефранка, сохранившуюся еще от парижских времен. Берг очень дорожил этими красками.

Целые дни он лежал на полянах и с любопытством рассматривал цветы и травы. Особенно его поразил бересклет, – его черные ягоды были спрятаны в венчик из карминных лепестков. Берг собирал ягоды шиповника и пахучий можжевельник, длинную хвою, листья осин, где по лимонному полю были разбросаны черные и синие пятна, хрупкие лишаи и вянущую гвоздику. Он тщательно рассматривал осенние листья с изнанки, где желтизна была чуть тронута легкой свинцовой изморозью.

В озере бегали оливковые жуки-плавунцы, тусклыми молниями играла рыба, и последние лилии лежали на тихой поверхности воды, как на черном стекле.

В жаркие дни Берг слышал в лесу тихий дрожащий звон. Звенела жара, сухие травы, жуки и кузнечики. На закатах журавлиные стаи с курлыканьем летели над озером на юг, и Ваня каждый раз говорил Бергу:

– Кажись, кидают нас птицы, летят к теплым морям.

Берг впервые почувствовал глупую обиду, – журавли показались ему предателями. Они бросали без сожаления этот пустынный, лесной и торжественный край, полный безыменных озер, непролазных зарослей, сухой листвы, мерного гула сосен и воздуха, пахнущего смолой и болотными мхами.

– Чудаки! – замечал Берг, и чувство обиды за пустеющие с каждым днем леса уже не казалось ему смешным и ребяческим.

В лесу Берг встретил однажды бабку Татьяну. Она приплелась издалека, из Заборья, по грибы.

Берг побродил с ней по чаще и послушал неторопливые Татьянины рассказы. От нее он узнал, что их край – лесная глухомань – был знаменит с давних-предавних времен своими живописцами. Татьяна называла ему имена знаменитых кустарей, расписывавших деревянные ложки и блюда золотом и киноварью, но Берг никогда не слышал этих имен и краснел.

Разговаривал Берг мало. Изредка он перебрасывался несколькими словами с Ярцевым. Ярцев целые дни читал, сидя на берегу озера. Говорить ему тоже не хотелось.

В сентябре пошли дожди. Они шуршали в траве. Воздух от них потеплел, а прибрежные заросли запахли дико и остро, как мокрая звериная шкура.

По ночам дожди неторопливо шумели в лесах по глухим, неведомо куда ведущим дорогам, по тесовой крыше сторожки, и казалось, что им так и на роду написано моросить всю осень над этой лесной страной.

Ярцев собрался уезжать. Берг рассердился. Как можно было уезжать в разгар этой необыкновенной осени. Желание Ярцева уехать Берг ощутил теперь так же, как когда-то отлет журавлей, – это была измена. Чему? На этот вопрос Берг вряд ли мог ответить. Измена лесам, озерам, осени, наконец, теплому небу, моросившему частым дождем.

– Яостаюсь, – сказал Берг резко. – Можете бежать, это ваше дело, а я хочу написать эту осень.

Ярцев уехал. На следующий день Берг проснулся от солнца. Дождя не было. Легкие тени ветвей дрожали на чистом полу, а за дверью сияла тихая синева.

Слово «сияние» Берг встречал только в книгах поэтов, считал его выспренним и лишенным ясного смысла. Но теперь он понял, как точно это слово передает тот особый свет, какой исходит от сентябрьского неба и солнца.

Поделиться: